Неточные совпадения
Попотчуй мужиков!»
Глядь — скатерть развернулася,
Откудова ни взялися
Две дюжие
руки,
Ведро вина поставили,
Горой наклали хлебушка
И спрятались опять.
И скатерть развернулася,
Откудова ни взялися
Две дюжие
руки:
Ведро вина поставили,
Горой наклали хлебушка
И спрятались опять.
Крестьяне подкрепилися.
Роман за караульного
Остался у ведра,
А прочие вмешалися
В толпу — искать счастливого:
Им крепко захотелося
Скорей попасть домой…
И скатерть развернулася,
Откудова ни взялися
Две дюжие
руки,
Ведро вина поставили,
Горой наклали хлебушка
И спрятались опять…
Гогочут братья Губины:
Такую редьку схапали
На огороде — страсть!
К тому же стогу странники
Присели; тихо молвили:
«Эй! скатерть самобраная,
Попотчуй мужиков!»
И скатерть развернулася,
Откудова ни взялися
Две дюжие
руки:
Ведро вина поставили,
Горой наклали хлебушка
И спрятались опять…
Г-жа Простакова. Полно, братец, о свиньях — то начинать. Поговорим-ка лучше о нашем
горе. (К Правдину.) Вот, батюшка! Бог велел нам взять на свои
руки девицу. Она изволит получать грамотки от дядюшек. К ней с того света дядюшки пишут. Сделай милость, мой батюшка, потрудись, прочти всем нам вслух.
Долли утешилась совсем от
горя, причиненного ей разговором с Алексеем Александровичем, когда она увидела эти две фигуры: Кити с мелком в
руках и с улыбкой робкою и счастливою, глядящую вверх на Левина, и его красивую фигуру, нагнувшуюся над столом, с горящими глазами, устремленными то на стол, то на нее. Он вдруг просиял: он понял. Это значило: «тогда я не могла иначе ответить».
— Я понимаю, я очень понимаю это, — сказала Долли и опустила голову. Она помолчала, думая о себе, о своем семейном
горе, и вдруг энергическим жестом подняла голову и умоляющим жестом сложила
руки. — Но постойте! Вы христианин. Подумайте о ней! Что с ней будет, если вы бросите ее?
— Нет, я и сама не успею, — сказала она и тотчас же подумала: «стало быть, можно было устроиться так, чтобы сделать, как я хотела». — Нет, как ты хотел, так и делай. Иди в столовую, я сейчас приду, только отобрать эти ненужные вещи, — сказала она, передавая на
руку Аннушки, на которой уже лежала
гора тряпок, еще что-то.
— Послушай, Казбич, — говорил, ласкаясь к нему, Азамат, — ты добрый человек, ты храбрый джигит, а мой отец боится русских и не пускает меня в
горы; отдай мне свою лошадь, и я сделаю все, что ты хочешь, украду для тебя у отца лучшую его винтовку или шашку, что только пожелаешь, — а шашка его настоящая гурда [Гурда — сорт стали, название лучших кавказских клинков.] приложи лезвием к
руке, сама в тело вопьется; а кольчуга — такая, как твоя, нипочем.
Я вывел Печорина вон из комнаты, и мы пошли на крепостной вал; долго мы ходили взад и вперед рядом, не говоря ни слова, загнув
руки на спину; его лицо ничего не выражало особенного, и мне стало досадно: я бы на его месте умер с
горя.
По мнению здешних ученых, этот провал не что иное, как угасший кратер; он находится на отлогости Машука, в версте от города. К нему ведет узкая тропинка между кустарников и скал; взбираясь на
гору, я подал
руку княжне, и она ее не покидала в продолжение целой прогулки.
Молча с Грушницким спустились мы с
горы и прошли по бульвару, мимо окон дома, где скрылась наша красавица. Она сидела у окна. Грушницкий, дернув меня за
руку, бросил на нее один из тех мутно-нежных взглядов, которые так мало действуют на женщин. Я навел на нее лорнет и заметил, что она от его взгляда улыбнулась, а что мой дерзкий лорнет рассердил ее не на шутку. И как, в самом деле, смеет кавказский армеец наводить стеклышко на московскую княжну?..
Я ее крепко обнял, и так мы оставались долго. Наконец губы наши сблизились и слились в жаркий, упоительный поцелуй; ее
руки были холодны как лед, голова
горела. Тут между нами начался один из тех разговоров, которые на бумаге не имеют смысла, которых повторить нельзя и нельзя даже запомнить: значение звуков заменяет и дополняет значение слов, как в итальянской опере.
Перед ним стояла не одна губернаторша: она держала под
руку молоденькую шестнадцатилетнюю девушку, свеженькую блондинку с тоненькими и стройными чертами лица, с остреньким подбородком, с очаровательно круглившимся овалом лица, какое художник взял бы в образец для Мадонны и какое только редким случаем попадается на Руси, где любит все оказаться в широком размере, всё что ни есть: и
горы и леса и степи, и лица и губы и ноги; ту самую блондинку, которую он встретил на дороге, ехавши от Ноздрева, когда, по глупости кучеров или лошадей, их экипажи так странно столкнулись, перепутавшись упряжью, и дядя Митяй с дядею Миняем взялись распутывать дело.
«Нет, если бы мне теперь, после этих страшных опытов, десять миллионов! — подумал Хлобуев. — Э, теперь бы я не так: опытом узнаешь цену всякой копейки». И потом, минуту подумавши, спросил себя внутренне: «Точно ли бы теперь умней распорядился?» И, махнувши
рукой, прибавил: «Кой черт! я думаю, так же бы растратил, как и прежде», — и вышел из лавки,
сгорая желанием знать, что объявит ему Муразов.
Каких гонений, каких преследований не испытал, какого
горя не вкусил, а за что? за то, что соблюдал правду, что был чист на своей совести, что подавал
руку и вдовице беспомощной, и сироте-горемыке!..
На грудь кладет тихонько
рукуИ падает. Туманный взор
Изображает смерть, не муку.
Так медленно по скату
гор,
На солнце искрами блистая,
Спадает глыба снеговая.
Мгновенным холодом облит,
Онегин к юноше спешит,
Глядит, зовет его… напрасно:
Его уж нет. Младой певец
Нашел безвременный конец!
Дохнула буря, цвет прекрасный
Увял на утренней заре,
Потух огонь на алтаре!..
И вот ввели в семью чужую…
Да ты не слушаешь меня…» —
«Ах, няня, няня, я тоскую,
Мне тошно, милая моя:
Я плакать, я рыдать готова!..» —
«Дитя мое, ты нездорова;
Господь помилуй и спаси!
Чего ты хочешь, попроси…
Дай окроплю святой водою,
Ты вся
горишь…» — «Я не больна:
Я… знаешь, няня… влюблена».
«Дитя мое, Господь с тобою!» —
И няня девушку с мольбой
Крестила дряхлою
рукой.
— Да, мой друг, — продолжала бабушка после минутного молчания, взяв в
руки один из двух платков, чтобы утереть показавшуюся слезу, — я часто думаю, что он не может ни ценить, ни понимать ее и что, несмотря на всю ее доброту, любовь к нему и старание скрыть свое
горе — я очень хорошо знаю это, — она не может быть с ним счастлива; и помяните мое слово, если он не…
Пламенный веселый цвет так ярко
горел в ее
руке, как будто она держала огонь.
— Ее? Да ка-а-ак же! — протянула Соня жалобно и с страданием сложив вдруг
руки. — Ах! вы ее… Если б вы только знали. Ведь она совсем как ребенок… Ведь у ней ум совсем как помешан… от
горя. А какая она умная была… какая великодушная… какая добрая! Вы ничего, ничего не знаете… ах!
Глаза его
горели лихорадочным огнем. Он почти начинал бредить; беспокойная улыбка бродила на его губах. Сквозь возбужденное состояние духа уже проглядывало страшное бессилие. Соня поняла, как он мучается. У ней тоже голова начинала кружиться. И странно он так говорил: как будто и понятно что-то, но… «но как же! Как же! О господи!» И она ломала
руки в отчаянии.
— Да уж не вставай, — продолжала Настасья, разжалобясь и видя, что он спускает с дивана ноги. — Болен, так и не ходи: не
сгорит. Что у те в руках-то?
Катерина. Я говорю: отчего люди не летают так, как птицы? Знаешь, мне иногда кажется, что я птица. Когда стоишь на
горе, так тебя и тянет лететь. Вот так бы разбежалась, подняла
руки и полетела. Попробовать нешто теперь? (Хочет бежать.)
Подумаешь, как счастье своенравно!
Бывает хуже, с
рук сойдет;
Когда ж печальное ничто на ум не йдет,
Забылись музыкой, и время шло так плавно;
Судьба нас будто берегла;
Ни беспокойства, ни сомненья…
А
горе ждет из-за угла.
Анна Сергеевна глубоко вздохнула, как человек, только что взобравшийся на высокую
гору, и лицо ее оживилось улыбкой. Она вторично протянула Базарову
руку, и отвечала на его пожатие.
Лампа еще долго
горела в комнате Анны Сергеевны, и долго она оставалась неподвижною, лишь изредка проводя пальцами по своим
рукам, которые слегка покусывал ночной холод.
Затиснутый в щель между
гор, каменный, серый Тифлис, с его бесчисленными балконами, которые прилеплены к домам как бы
руками детей и похожи на птичьи клетки; мутная, бешеная Кура; церкви суровой архитектуры — все это не понравилось Самгину.
Самгин пошел домой, — хотелось есть до колик в желудке. В кухне на столе
горела дешевая, жестяная лампа, у стола сидел медник, против него — повар, на полу у печи кто-то спал, в комнате Анфимьевны звучали сдержанно два или три голоса. Медник говорил быстрой скороговоркой, сердито, двигая
руками по столу...
«Вот», — вдруг решил Самгин, следуя за ней. Она дошла до маленького ресторана, пред ним
горел газовый фонарь, по обе стороны двери — столики, за одним играли в карты маленький, чем-то смешной солдатик и лысый человек с носом хищной птицы, на третьем стуле сидела толстая женщина, сверкали очки на ее широком лице, сверкали вязальные спицы в
руках и серебряные волосы на голове.
В саду, на зеленой скамье, под яблоней, сидела Елизавета Спивак, упираясь
руками о скамью, неподвижная, как статуя; она смотрела прямо пред собою, глаза ее казались неестественно выпуклыми и гневными, а лицо, в мелких пятнах света и тени, как будто
горело и таяло.
Мне нужно взять себя в
руки», — решил Клим Иванович Самгин, чувствуя, что время скользит мимо его с такой быстротой, как будто все, наполняющее его, катилось под
гору.
— Ах, знаю, знаю! — сказала она, махнув
рукою. —
Сгорел старый, гнилой дом, ну — что ж? За это накажут. Мне уже позвонили, что там арестован какой-то солдат и дочь кухарки, — вероятно, эта — остроносая, дерзкая.
Все молчали, глядя на реку: по черной дороге бесшумно двигалась лодка, на носу ее
горел и кудряво дымился светец, черный человек осторожно шевелил веслами, а другой, с длинным шестом в
руках, стоял согнувшись у борта и целился шестом в отражение огня на воде; отражение чудесно меняло формы, становясь похожим то на золотую рыбу с множеством плавников, то на глубокую, до дна реки, красную яму, куда человек с шестом хочет прыгнуть, но не решается.
Кутузов, задернув драпировку, снова явился в зеркале, большой, белый, с лицом очень строгим и печальным. Провел обеими
руками по остриженной голове и, погасив свет, исчез в темноте более густой, чем наполнявшая комнату Самгина. Клим, ступая на пальцы ног, встал и тоже подошел к незавешенному окну.
Горит фонарь, как всегда, и, как всегда, — отблеск огня на грязной, сырой стене.
— Учу я, господин, вполне согласно с наукой и сочинениями Льва Толстого, ничего вредного в моем поучении не содержится. Все очень просто: мир этот, наш, весь — дело
рук человеческих;
руки наши — умные, а башки — глупые, от этого и
горе жизни.
Он указал
рукой на дверь в гостиную. Самгин приподнял тяжелую портьеру, открыл дверь, в гостиной никого не было, в углу
горела маленькая лампа под голубым абажуром. Самгин брезгливо стер платком со своей
руки ощущение теплого, клейкого пота.
— Там — все наше, вплоть до реки Белой наше! — хрипло и так громко сказали за столиком сбоку от Самгина, что он и еще многие оглянулись на кричавшего. Там сидел краснолобый, большеглазый, с густейшей светлой бородой и сердитыми усами, которые не закрывали толстых губ ярко-красного цвета, одной
рукою, с вилкой в ней, он писал узоры в воздухе. — От Бирска вглубь до самых
гор — наше! А жители там — башкирье, дикари, народ негодный, нерабочий, сорье на земле, нищими по золоту ходят, лень им золото поднять…
Строгая, чистая комната Лидии пропитана запахом скверного табака и ваксы; от сапогов Дьякона пахнет дегтем, от белобрысого юноши — помадой, а иконописец Одинцов источает запах тухлых яиц. Люди так надышали, что огонь лампы
горит тускло и, в сизом воздухе, размахивая
руками, Маракуев на все лады произносит удивительно емкое, в его устах, слово...
Было около полуночи, когда Клим пришел домой. У двери в комнату брата стояли его ботинки, а сам Дмитрий, должно быть, уже спал; он не откликнулся на стук в дверь, хотя в комнате его
горел огонь, скважина замка пропускала в сумрак коридора желтенькую ленту света. Климу хотелось есть. Он осторожно заглянул в столовую, там шагали Марина и Кутузов, плечо в плечо друг с другом; Марина ходила, скрестив
руки на груди, опустя голову, Кутузов, размахивая папиросой у своего лица, говорил вполголоса...
И она хотела что-то сказать, но ничего не сказала, протянула ему
руку, но
рука, не коснувшись его
руки, упала; хотела было также сказать: «прощай», но голос у ней на половине слова сорвался и взял фальшивую ноту; лицо исказилось судорогой; она положила
руку и голову ему на плечо и зарыдала. У ней как будто вырвали оружие из
рук. Умница пропала — явилась просто женщина, беззащитная против
горя.
Там по вечерам
горели огни, собирались будущие родные братца, сослуживцы и Тарантьев; все очутилось там. Агафья Матвеевна и Анисья вдруг остались с разинутыми ртами и с праздно повисшими
руками, над пустыми кастрюлями и горшками.
Она с тихой радостью успокоила взгляд на разливе жизни, на ее широких полях и зеленых холмах. Не бегала у ней дрожь по плечам, не
горел взгляд гордостью: только когда она перенесла этот взгляд с полей и холмов на того, кто подал ей
руку, она почувствовала, что по щеке у ней медленно тянется слеза…
— Да неужели вы не чувствуете, что во мне происходит? — начал он. — Знаете, мне даже трудно говорить. Вот здесь… дайте
руку, что-то мешает, как будто лежит что-нибудь тяжелое, точно камень, как бывает в глубоком
горе, а между тем, странно, и в
горе и в счастье, в организме один и тот же процесс: тяжело, почти больно дышать, хочется плакать! Если б я заплакал, мне бы так же, как в
горе, от слез стало бы легко…
Последний, если хотел, стирал пыль, а если не хотел, так Анисья влетит, как вихрь, и отчасти фартуком, отчасти голой
рукой, почти носом, разом все сдует, смахнет, сдернет, уберет и исчезнет; не то так сама хозяйка, когда Обломов выйдет в сад, заглянет к нему в комнату, найдет беспорядок, покачает головой и, ворча что-то про себя, взобьет подушки
горой, тут же посмотрит наволочки, опять шепнет себе, что надо переменить, и сдернет их, оботрет окна, заглянет за спинку дивана и уйдет.
Ольга в строгом смысле не была красавица, то есть не было ни белизны в ней, ни яркого колорита щек и губ, и глаза не
горели лучами внутреннего огня; ни кораллов на губах, ни жемчугу во рту не было, ни миньятюрных
рук, как у пятилетнего ребенка, с пальцами в виде винограда.
— Виноват, Вера, я тоже сам не свой! — говорил он, глубоко тронутый ее
горем, пожимая ей
руку, — я вижу, что ты мучаешься — не знаю чем… Но — я ничего не спрошу, я должен бы щадить твое
горе — и не умею, потому что сам мучаюсь. Я приду ужо, располагай мною…
Он простился с ней и так погнал лошадей с крутой
горы, что чуть сам не сорвался с обрыва. По временам он, по привычке, хватался за бич, но вместо его под
руку попадали ему обломки в кармане; он разбросал их по дороге. Однако он опоздал переправиться за Волгу, ночевал у приятеля в городе и уехал к себе рано утром.
Она молча подала ему
руку. Они пошли с
горы.
— Брат! — заговорила она через минуту нежно, кладя ему
руку на плечо, — если когда-нибудь вы
горели, как на угольях, умирали сто раз в одну минуту от страха, от нетерпения… когда счастье просится в
руки и ускользает… и ваша душа просится вслед за ним… Припомните такую минуту… когда у вас оставалась одна последняя надежда… искра… Вот это — моя минута! Она пройдет — и все пройдет с ней…